Однако плодородие лесных почв истощалось быстро. И каждый год пахари выжигали новые и новые участки, уходя всё дальше от городища. Когда новые пашни отдалялись на несколько десятков вёрст и как грибы после дождя поднимались близь них беззащитные деревни-селища — переносилось на новое место или строилось новое городище, куда в случае нападения врагов мог укрыться земледелец, чтобы переждать наезд лихих людей, перетерпеть осаду и снова приняться за самое тяжкое своё занятие — за хлеборобство, самой тяжёлой частью которого была расчистка.
В феврале, многозначительно называемом славянами «сечень», шли по насту, под лихими ветрами и секущей лица позёмкой, сечь лес — валить секирами все стволы подряд. Волокушами выволакивались к городищам и селищам, к рекам и протокам гожие для строительства стволы. Всё же остальное высыхало, превращаясь весенними и летними месяцами в многокилометровые кострища, пылавшие неделями. На будущие поля свозили всё, что могло гореть, окапывали глубокой межой, чтобы, упаси Господь, огонь не перекинулся на соседний лес, и терпеливо ждали, когда же прогорит всё...
Тяжело и редкостно было искусство огнищника, который выбирал место для расчистки, чтобы не дай бог не запалить торфяники, но выжечь лес до корней. А далее, по ещё дымящемуся пожарищу, начиналась самая страшная работа — корчёвка пней и уборка каменных россыпей.
Чем севернее, тем выше были каменные валы вдоль полей, но каждую весну на бороздах появлялись, выдавленные морозом на поверхность, новые и новые булыжники, точно их сеял кто. И опять приходилось собирать их, откатывать к меже. Но это была постоянная, привычная работа, а вот корчёвка!..
Чёрные от гари, с воспалёнными глазами и поуродованными руками, с гноящимися занозами, которые недосуг было врачевать, словно обезумевшие, люди выдирали из земли горелые пни и остатки корней. Работа была тяжела ещё и тем, что не давала человеку отдыха. Остановишься, заболеешь, выбьешься из сил, дашь себе роздых, хоть ненадолго, и оживут горелые корни. Пустят молодые побеги, поднимется на поле свежая поросль, и уж никаким пожаром её не выжечь — пропали многолетние труды.
Здесь, на этой работе, формировался характер будущих русских людей, здесь накапливали они страшную силу, делавшую их непобедимыми в тесном рукопашном бою, но здесь и калечились они во множестве — срывая позвоночники и животы, умирая от всевозможных грыж и увечий... Нынешние врачи только догадываются, что такое все эти многочисленные осклизы, срывы, килы и поломки мосолковые....
А ведь нужно было ещё и за меч держаться. Это зверь лесной уходил от огня и дыма, а зверь людской на дым да на свет расчисток шёл. Налетал на работников нежданно и гнал в полон... Или выслеживал ночёвки да налетал на беззащитные деревни из полуземлянок, где отлёживались пахари, чтобы вязать их врасплох скопом, чтобы никто не мог убежать в чащобу и скрыться.
Ещё не гожий ни к полному труду, ни к рати, Илья пошёл работать встречь зажигальщикам — по старым полям собирать камни.
Неотступно шли за ним калики перехожие. Не давая катать валуны и подымать сверх меры, напоминая, что так-то он себе спину и сорвал.
Но ежедневные тысячи поклонов за камушками, метание их в крайнюю борозду наливали тело прежней силой. Однако болели мышцы, и, если бы не мази-снадобья, коими натирали Илью старцы, не смог бы он спать как убитый и вставать поутру как заново родившийся.
Поили они его отварами, кормили какими-то своими кашами, растирали каждую мышцу на широченной спине, на груди, на руках и ногах.
— Подымайся, свет Илюшенька! Вороти силушку! Тебя Господь призывает!
Илья свои зароки помнил. Но ни о чём старцев не расспрашивал, а только слушал и постепенно понимал, зачем отыскали, немощного, калики, на какой труд воинский обетовался он и что угодно от него Господу.
Глава 3
Хазарин Великая
Не нужно особой фантазии, чтобы представить, что почувствовали родители Ильи, когда пришёл он сквозь чащобу лесную на расчистку, живой и здоровый. Хотя, пожалуй, не всякая фантазия может нарисовать, что происходило на выгоревшем участке леса, среди обглоданных огнём корней и пней, тысячу лет назад. Люди всегда остаются людьми, и мать, наверное, вскинулась и чувств лишилась, и отец слезу радости уронил: люди ведь и тогда чувствовали и переживали, как мы. Собственно, ведь это и есть мы — только тысячу лет назад!
Но во многом наши предки от нас отличались. И это обязательно нужно помнить, чтобы понять их поступки и чувства. Так, мир, окружавший их, сильно разнился от нашего. Мало того, что леса и степи были плотно населены животными, примерно как ныне — редкие, уцелевшие кусочки заповедников, он был населён ещё и страхами, и верованиями тогдашних людей. И населён очень густо. Не было уголка в лесу, на озере, на реке, в поле, в огороде, в жилищах и хозяйственных постройках, где бы не таились десятки духов — капризных, несговорчивых, глуповатых и очень жестоких.
Человек шагу ступить не мог, не столкнувшись с ними, хотя жили они только в его представлении. Могли Илью родичи принять за оборотня, могли за лешего, потому что он уже так вымазался и так оборвался, работая на уборке камней, что на чистого, благообразного человека — того, что сидел в избе, вросшей в землю, под образами, — и не походил.
Но был крест православный на груди, была улыбка белозубая и счастливая, был голос, слезами наполненный, когда, захлёбываясь от счастья выздоровления, крикнул он:
— Отец! Матушка! Вот он я!..
А потом сидели в землянке, ели толоконную кашу, репу, в молоке паренную.
Хлеба, правда, уже не было. К апрелю кончился — так только, на пасхальный кулич мука оставалась. Ну да ничего — скоро новины будут. Новый хлебушко народится!
Об этом толковали долго. Прикидывали, как можно расширить запашку. Да мало ли о чём могли говорить люди, главным занятием которых была пашня? Иван, отец Ильи, посматривал из-под нависших, уже по-стариковски кудрявых бровей на сына, на двух старцев, что подняли его от одра болезни, и понимал, что пришли они и свершили это неспроста.
Разглядывали Ивана и калики перехожие — украдом, вскользь. Был Иван так же велик и крепок, как сын, может, чуть ростом поменее — перевалило за пятьдесят, — сутулиться да в росте уменьшаться начал, а сын был в полной поре, в полной силе. Вот силушкой Иван, пожалуй, сыну ещё не уступал. Но не это интересовало монахов — сильно не походили отец и сын на здешний люд. Вот мать, хлопотавшая у глиняной печи и тревожно взглядывающая на гостей, — славянка. А эти — нет. Чёрные кудри: у сына — гроздьями виноградными, у отца — с проседью; густые чёрные бороды: у Ивана — уже изморозью седины припорошённая; и тёмно-синие глаза... Не похожи они ни на вятичей, ни на кривичей, ни на мерю и мурому белоглазую. Несть в них и крови варяжской — уж больно кудрявы да темноволосы...
— Что же ты меня так рассматриваешь? — улыбнулся Иван, поймав на себе взгляд монаха. — Али диковину какую увидеть хочешь?
— И то, — ответил старец, — диковинно мне, что вы на тутошних людей не похожи.
— Так мы им не родня. Жена вот моя да сноха — от рода вятичей, а я — издалёка... Из проклятой Хазарии совсем мальчонкой сюды прибежал.
— Так ты — хазарин?
— В Хазарии, Богом проклятой, многие народы томятся. Рабов от всех язычников — тысячи. Да и сами хазары — разные, не одного племени и рода люди. Она ведь, Хазария, от моря Чермного до Гургана — моря великого. От лесов полунощных — до Железных ворот Дербент-кала. На восходе — Яик-река, на закате — Данапр. А с полуночи течёт Итиль-река великая, и на ней — народов множество... Сейчас-то Хазария помене стала — обкорнали её мечи славянские да булат басурманский, а прежде велика была — киевские каганы ей дань платили да аж из-за Яика-реки рабов вели. Рабов-то ей много надобно. Сие — главный промысел.
— Это нам знаемо! — перебил один из монахов. — Так было от веку!